
Письма отца были ласковые, тревожные, сдержанные, разочаровывающие. Два каких-то молодых человека написали мне по-итальянски. А третий, подписавшийся «Франсуа», заявил, что я принадлежу ему навеки, что с ним я забуду весь этот ад.
А Жанна Мюрно прислала мне только записку за два дня до того, как с меня сняли мою маску. Записку мне дали потом, вместе с письмами от других. Вероятно, она была приложена к коробке с засахаренными фруктами, либо к шелковому белью, либо к часикам, которые я носила на руке. В ней было всего и написано: «Моя Ми, светик мой, птенчик ты мой, клянусь тебе, ты не одинока. Не тревожься. Не горюй. Целую. Жанна».
Это-то мне не нужно было читать вслух. Это я знала наизусть.
С меня сняли шины и повязки, которые сковывали мне руки. Надели на них белые нитяные перчатки, мягкие и легкие, не дав мне даже посмотреть на свои пальцы.
— Я всегда должна буду носить такие перчатки?
— Самое важное, что руки могут вам служить. Кости не повреждены, боль при движении вы будете ощущать только несколько дней. Вам-то ведь не придется пользоваться пальцами, чтобы выполнять тонкую работу, например, часы разбирать, перчатки не помешают вам делать обычные движения. На худой конец перестанете играть в теннис.
Говорил со мной не доктор Динн, а один из двух врачей, которых он прислал в мою палату. Очевидно, они отвечали так резко, чтобы помочь мне с собой справиться, чтобы я не разнюнилась.
Несколько минут они заставляли меня сгибать и разгибать пальцы, пожимать каждому из них поочередно руку. Затем они ушли, велев мне явиться через две недели на проверочный рентген.
В то утро было нашествие врачей. После тех двух явился кардиолог, затем доктор Дулен. Я слонялась по комнате, уставленной цветами, в синей суконной юбке и помятой белой блузке. Блузка пострадала, когда кардиолог выслушивал мое сердце, по его словам — «вполне доброкачественное».
